Пал Палыч молчал. Он даже не мог себе помыслить, с каким адом в душе жила его дочь все эти годы.
— И все-таки, — начал он, и замолчал.
— И все-таки, ты ведь так хорошо относилась к Моне? Вспомни, как ты баловала ее?
— Это так давно было, — Танечка потерла глаза, — другая жизнь. Орск. Я в Москву рвалась, вышла за Вову, так — чтобы свою жизнь начать, он не хуже других был… я так сиротой быть устала!
— Таня, побойся Бога! Ты ведь со мной была, со своим отцом, и все-таки — бабушка была, у других и того не было.
— Вот! — Таня зло грохнула стакан на стол, — не было! Мне бабушка все твердила, дескать, мы обе сиротки, но уж Мона прям сиротка из сироток, уж такая она несчастная, ни мамы — ни папы-сами мы не местные! Все лучшее — ей, нельзя не толкнуть, не обидеть! Моночка — ах, Моночка — ох. Игрушки, ладно, и у меня были, но вы с бабушкой ЕЙ, а не мне свою любовь отдали, так кто из нас сирота больше? Я от хорошей жизни в 17 лет Кирюшку родила? Я сама еще ребенком была, я забеременела, к бабушке приехала, спрашиваю, что делать-то? Ну, у нас же бабушка строгих правил, замуж, рожай. Вот, родила.
— Но ты же так хотела, чтобы я переехал в Москву?
— Хотела! Но — чтобы ТЫ переехал, а не Мона. Она, как злой рок — где появится, все рушится.
Они просидели до утра, и стало зябко, и Пал Палыч сходил в дом, принес Танечке мохеровую шаль, а себе — старое габардиновое пальто. Они говорили, вернее — говорила Танечка, плакала, говорила, и все её обиды, казавшиеся Пал Палычу такими незначительными, вдруг вырастали до космических размеров. Когда начало светать, они, зевая, еле держась на ногах от усталости и трудного разговора, отправились спать, и уже вовсю трудились птицы, и щебет был так громок, что было непонятно — как это люди могут спать в таком шуме?
После той ночи все изменилось, хоть и не сразу. Танечка, будто проснувшись, обнаружила, что есть Кирилл, и есть крошечный Митя, и Митя так похож на Пал Палыча, что немедля пришлось разыскивать альбом — сравнивать. И оказалось, что можно варить манную кашку, и даже появился смысл записаться в парикмахерскую — на модную стрижку «сессун», и вдруг, гуляя с коляской, оказалось, что поселок полон молодых мам, и можно говорить, не стесняясь о разрывах, груднице и тальке, и мир стал обретать смысл.
Глава 51
В ту минуту, когда показ фильма закончился, и, когда, перекрывая аплодисменты, стал слышен крик Галочки Байсаровой, все растерялись. Зрители о трагедии если и были наслышаны, то только от своих, крымчан, а в группе давно уже смирились с тем, что Галочка погибла. Бежали к ней, перепрыгивая через скамейки, окружили толпою — да, Галочка! Но — и не Галочка. Странно одетая, улыбка полубессмысленная, ее сразу спрашивать, тормошить:
— Галочка, Галка, ты узнаешь — меня?
— А меня?
Она мотала головой.
— Но ты знаешь, кто — ты? — дергали её за рукав.
— Я — Лола, — уверенно ответила Галочка. — Но я знаю, что я тонула в море, и меня спасли. Я никого из вас не помню, — жалко улыбнулась она, — совсем не помню. Вот ту, кто в платье была со мной — помню. А как зовут, нет, нет… Ой, не нужно меня мучить, у меня так голова болит, заберите, заберите меня… Давид развел руками, — вот, мол, герла не желает. Пора на хауз, и гуд найт! Псоу стоял совершенно ошарашенный.
— Так-так, молодые люди! Эта девушка — актриса, она член нашего коллектива и мы сейчас заберем ее с собой, в Москву.
— А ты, старик, — Давид ткнул в Псоу пальцем, — у нее спроси, куда она хочет, у нас пока еще свобода, кстати! Куда хочешь, Лол? С этим маразматиком, или портвешку с мидиями? Лола покачала головой.
— Давидик, я с тобой.
— Мужик, ты понял? — Давид подтянул джинсы к пупку, — ты проиграл! И они скрылись из вида.
— Ну, — философски заметил Псоу, — главное — что? Она жива. И ей хорошо. Эдик, надо будет известить родителей, органы и так далее.
— Сделаем, ответил Эдик, — а портвешку и я бы выпил.
— Прошу! Прошу! — из ярко освещенной столовой махал рукой директор лагеря, — прошу! Столы накрыты, господа!
— Господа в Голливуде, — пробурчал Эдик, — но есть хочется и в Крыму.
Пока вся эта неразбериха продолжалась, Мона Ли, на цыпочках, тихонечко, дошла до гостевого корпуса, где, оставив студийное платье на плечиках в шкафу, переоделась в джинсы и футболку, схватила свой рюкзачок, натянула кеды, сняла с крючка чью-то курточку, и — пошла. Вперед. В темноту. Похлопала по карманам — мелочь есть. Перемахнув через стену, она стала взбираться в гору по тропам, которые она читала в темноте, как карту. Огромная территория лагеря позволяла выйти незамеченной — если сделать это с умом. Целью Моны было шоссе, по которому шел знаменитый 52 троллейбус — до Симферополя. Когда лагерь остался позади, Мона Ли посмотрела с тоской на дивную косу пляжа, на гору Аю-Даг, на цепочки огоньков, вспомнила кнопки, воткнутые в подошву сланцев, зашитые рукава рубашки — так, что невозможно было просунуть руку, злобное гудение за спиной и бойкоты в ее отряде, и, не жалея ни о ком, кроме Архарова, который уже сидел за столом в окружении девушек, он подняла руку, голосуя. Троллейбус, освещенной гусеницей карабкавшийся в гору, замер. В разжавшиеся двери Мона Ли вошла — девочка, как девочка, только в темных очках. Протянула деньги на ладошке — до вокзала не хватило, но — не беда.
Пешком дойду. Мона села на заднее сидение, троллейбус был почти пуст, и ощущение свободы буквально подняло ее вверх — как на ковре самолете.
Мона Ли смотрела в окно, троллейбус шел к перевалу, поднимаясь под облака, а море будто отступало все дальше — к горизонту. Ну вот, — сказала сама себе Мона, — теперь можно разобраться в себе. Что случилось со мною — в море, утром? Это — любовь? Или это — просто так? Это то, о чем я читала? Нет, не то. Или я испугалась? Точно. Я струсила, потому, что ТОТ, который говорил со мной, сказал, что я никогда не буду любима? Но Саша сказал — что любит? Но он обманывает меня, я знаю это так же четко, как будто я читаю это по книге. Нет, все не то. Я боюсь полюбить. ОН же так и сказал — ты исчезнешь, если полюбишь. Я не хочу исчезать! Моне Ли страшно стало жалко себя — девочку,